Скончался писатель и религиозный философ виктор тростников. Виктор Тростников – современный православный богослов и философ

Последний русский философ

Хоронили А.Ф.Лосева в ясный весенний день 1988 года, выдавшегося в истории России необычно свободным. Согласно последней воле покойного его отпевали по православному обряду. Он лежал в гробу в своих профессорских очках, совершенно неотделимых от его облика, над ним читали псалмы и пели литию, и едва ли уместное на похоронах чувство умиротворения нашло на меня на тесной аллейке Ваганьковского кладбища: это было «человеческое» погребение.

Года за три перед тем, готовя беседу с Лосевым для «Вопросов литературы», я ездил к нему на дачу, в ослепительно солнечный, после августовского ливня, день, - и там, на веранде, в проеме его рубашки блеснул мне в глаза потаенный крестик. Помню, я нимало не удивился этому открытию, почувствовал, что так и должно быть и что загадка моей «трудной» беседы с ним кроется во внутренней борьбе и скрещении его различных «вероисповеданий».

Беседа была действительно трудной. До нее я с Лосевым не встречался, но мне давно хотелось разобраться, на чем основывается его видение любезной ему античности и почему так пристрастна, безжалостна его критика возрожденческого субъективизма. Он принял меня поначалу с рассеянной доброжелательностью, но затем, по мере нарастания моих вопросов, вдруг ощетинился и едва не выгнал за дверь. Я лез ему в душу - и он не стерпел. Я был не столько беспардонным, сколько въедливым, в моем поколении это считалось вполне нормальным, в его - грозной провокацией.

Мы жили в разных мирах, хотя и в одной системе, только я помещался на оттаявшей ее стороне, а он - на ледяной и смертельной. У него были свои взаимоотношения со временем: оно двигалось и стояло на месте, оно двигалось и возвращалось внезапно к той точке, где в первый раз остановилось. Оно остановилось для него не потому, что фаустовская душа исследователя заключила сделку с дьяволом, а потому, что дьявол XX века вообще терпеть не мог фаустовскую душу и целенамеренно шел к ее истреблению.

В ответах Лосева были то дерзость, недоступная позднейшему, осмотрительному и «редуцированному» уму, то паническая осторожность, для человека 80-х годов казавшаяся заведомо излишней. Он жил сразу во всех десятилетиях нашего века и своей жизни. Его физическая слепота позволила ему разменять возможность передвижения в пространстве на возможность беспрепятственного движения во времени. Я видел перед собой то восторженного почитателя своего современника Вяч. Иванова, то безжалостного, задиристого борца с позитивизмом, молодого автора «Философии имени», то погорельца военного времени, то создателя титанического труда по истории античной эстетики, но возникали попутно лакуны, недомолвки, несуразицы, ведущие к недоразумениям.

Он предложил озаглавить беседу «В борьбе за смысл» - я только глазами заморгал и стал спорить, но он настаивал; было нелепо: название словно пришло со страниц журнала «Под знаменем марксизма»; эти «знамена» с двойным профилем давным-давно пронесли; их зловещий шелест навсегда остался у него в ушах. Он нехотя сдался.

Мне рассказывали, в 20-е годы он был театралом, по восемь раз на неделе ходил на спектакли (в воскресенье - дважды), я поинтересовался:

Что значит для вас Мейерхольд?

Он вдруг заорал (буквально):

Ты о ком меня спрашиваешь?! Его же вместе с женой Сталин зарубил!!!

Он сидел через стол, взволнованный и негодующий - на меня, на себя - ведь он проговорился, отношение вырвалось: «зарубил». Открывши рот, утратив на время дар речи, я смотрел на него.

Алексей Федорович! - вскричал я, приходя в себя. - Так Мейерхольд давно уже реабилитирован!

Из мглы 30-х, влекомый магическим словом, он вдруг вынырнул в «предрассветный туман» середины 50-х:

Реабилитирован? - с живейшим интересом, как будто последняя новость.

Он обрадовался. Его беспамятство было слишком избирательно, чтобы объясняться лишь возрастными причинами, он наизусть цитировал и любимых поэтов, и прозаические пассажи из Розанова, дело было в другом: память о «зарубленном» Мейерхольде была бесконечно глубже памяти о его реабилитации, залегала на совершенно ином уровне: одна память готова была «зарубить» другую бесчисленное количество раз, как в ночном кошмаре.

Но было и обратное: говоря о русской интеллигенции, он неожиданно рассердился, я смутно догадывался о смысле глобальной претензии - он имел в виду интеллигенцию начала века, дружно идущую («веховцы» как исключение только подчеркивали общее правило) к катастрофе «под знаменем» позитивизма.

Ну а ваше мировоззрение разве не интеллигентское? - вступился я за интеллигенцию.

Толстой был интеллигентом, - сказал он резко. - Ленин был интеллигентом, а у меня свое - лосевское.

Он не испугался противопоставления, словно не понимая, где следует и где не следует бояться, не уяснив себе того, что последующие поколения чувствовали кожей, усваивали с рождения, у него была, в сущности, неуклюжая система страха, отличительная особенность свободного и затравленного человека.

Особенно он восставал против моего интереса к его биографии, и справедливо: там был подвох. Я шел в своих вопросах год за годом, и поначалу это выглядело невинно: интерес к становлению его как философа и филолога был в рамках установленных приличий. То, что он никогда, как выяснилось, не был в Греции (и вообще за границей был лишь однажды, в Германии, до первой мировой войны) - факт настолько вопиющий и в то же время настолько обыденный для подобной русской судьбы, что с ним нужно обращаться с особой осторожностью. Так легко здесь соскочить в либеральное сетование и разродиться банальной формулой, обличающей «жестокий век» (ну, разумеется, и Пушкин был тоже «невыездным»). «Клевать» режим за невыезды Лосева значит, в сущности, предполагать за режимом довольно широкую способность к непоследовательности, тем самым к гибкости, ему несвойственной органически, а следовательно, в известной мере недооценивать его как режим. Философ мог либо эмигрировать, либо остаться здесь и погибнуть, по крайней мере как философ.

Когда ведущих философов-идеалистов выставили из страны в 1922 году, погрузив на корабль в приказном порядке (то-то был корабль дураков!), Лосев был еще недостаточно известен, чтобы отправиться в тоже плаванье, а когда он - благодаря несовершенствам еще не стабилизировавшегося режима - стал известен своими печатными трудами, «корабли» поплыли в другом направлении. Он оказался человеком «абортированной» философской судьбы, которому выпало сыграть трагическую роль последнего русского философа, и мне приходит на ум еще только одна судьба - молодого одаренного неокантианца, который мог «соперничать» с Лосевым. Это, понятно, Бахтин. (Кстати, в беседе со мной Лосев о Бахтине высказался не то чтобы восторженно - естественно, его не могла привлекать бахтинская концепция Рабле - но весьма уважительно.)

Лосев с похвалой отозвался о всем десятилетии 10-х годов, словно оно не было расколото надвое непоправимо и навсегда, - он так горел тогда философией, так увлекся, что, казалось, не то чтобы не заметил - не придал должного значения… Впрочем, не так. Судя по работе о Скрябине (1919–1921), Лосев связывал с революцией надежды на избавление мира от власти мещанства, ему в этом смысле были близки все антимещанские бунты символизма, он ждал от революции очищения.

««Я» Скрябина, - писал Лосев, - пророчество революции и гибели европейских богов, и не особенно дальновидны были наши доморощенные, интеллигентские дипломаты, когда они посмеивались над постановкой скрябинского «Прометея» в Большом театре во дни годовщины Октябрьской революции. В Скрябине - гибель Европы, разрушение «старого строя», не политического, но гораздо более глубокого, гибель самого мистического существа Европы, ее механистического индивидуализма и мещанского самодовольства, и уж не устоит политический строй, когда все внутри сгнило и индивидуализм перешел (совсем по Гегелю) в свое отрицание: Только теперь, после Скрябина, чувствуешь, какая бездна мещанства и мелочности и какая сила отрыва от живого бытия царит в основании всей, этой длинной и скучной «истории новой философии» и какая вековая несправедливость, рабская зависть и жульническая боязнь царит в суждениях наших авторитетов о Средних веках и античности, знавших столь великую философию и столь целостные и жизненные умозрения».

Это отношение к революции, любование ее радикальностью, напоминает ту сцену из пастернаковского романа (любопытно, что Пастернак и Лосев служили воспитателями в одной и той же московской семье богатых прибалтийских немцев: Лосев пришел на смену Пастернаку; я спросил, что стало с их «августейшим» воспитанником Вальтером Филиппом - Лосев не знал), когда доктор Живаго приходит в восторг по поводу произошедшего, подчеркивая антиобывательскую сущность переворота.

«- Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы! Простой, без обиняков, приговор вековой несправедливости, привыкшей, чтобы ей кланялись, расшаркивались перед ней и приседали.

В том, что это так без страха доведено до конца, есть что-то национально-близкое, издавна знакомое. Что-то от безоговорочной светоносности Пушкина, от невиляющей верности фактам Толстого…

Это небывалое, это чудо истории, это откровение ахнуло в самую гущу продолжающейся обыденщины, без внимания к ее ходу. Оно начато не с начала, а с середины, без наперед подобранных сроков, в первые подвернувшиеся будни, в самый разгар курсирующих по городу трамваев. Это всего гениальнее. Так неуместно и несвоевременно только самое великое».

Вспомним, однако, как сожалел Живаго впоследствии об этих поспешных своих словах, даже видел в них причины последующих несчастий как некоего верховного возмездия. Но еще было десятилетие «отсрочки».

В изложении Лосева 20-е годы выглядели достаточно сносными. Я думаю, у него не было времени более внимательно присматриваться к эпохе, которая, по меньшей мере, не мешала: Н.Я.Мандельштам видела в ней систематическое свертывание свобод. Лосева хранил творческий эгоизм: можно ли писать, глотая газеты и прислушиваясь к тому, как скрипят закручиваемые гайки? В этом невнимании был урок: непростой, неоднозначный, запавший мне в душу.

А когда разговор зашел о конце 20-х, Лосев стал петлять, словно я устроил погоню. Я знал по слухам, что его посадили, но он не только не признался в этом, но так построил свою речь, наполнив ее всякими мелкими подробностями относительно своего преподавания, что я не мог даже вычислить времени «посадки» и, не осмеливаясь спросить в лоб, ушел с ощущением, что слухи сильно преувеличены и дело обошлось испугом.

Все смешалось… Он стал настаивать на том, чтобы я ввел в беседу факт его обращения к марксизму. Называл точные даты: 1925 год, когда он прочел «Диалектику природы» Энгельса в русском переводе (уже тогда, значит, возникала потребность в самообороне), и 1934 год - «Философские тетради» Ленина. Я сомневался: стоит ли об этом? Он был непреклонен.

Он пытался сговориться с марксизмом на почве обоюдного признания абсолютной истины. Но, в сущности, это был не сговор, а отчаянная игра, опасная хитрость, вот только кто кого в конечном счете? Его марксизм был всегда - по крайней мере, так мне казалось - «потемкинской деревней», меня поражала безыскусность его построений. Все эти рабовладельцы, рабы в его рассуждениях об античности выглядели как статисты, собранные для массовых съемок из среды старшеклассников-шалопаев, мечтающих прогулять занятия. В общем, какая-то ерунда, но с благородным подтекстом: где материя и рабство главенствуют, там невозможна личность. Непонятно, однако, где кончалась стратегия исторических аллюзий, где начиналась тактика примирения. Казалось, он все сознательно портит, портит свой огромный труд, чуть ли даже не с оттенком мазохизма. И я не знаю, как оценить степень случившейся порчи. С одной стороны, фанерность построений позволяет не слишком на них задерживаться, искать за ними подлинные мысли, но с другой - «порча» проникала нередко и в глубь размышлений, и последние стали вызывать у некоторых античников своеобразную диалектику раздражения, словно их водят за нос: ортодоксы подозревали хитрости стратегии, либералы отвергали тактику (особенно, конечно, после «оттепели»). На это Лосев мог бы ответить хрестоматийными словами Лукреция: «Feci quod potui faciant meliora potentes» («Сделал я все, что мог, пусть другие сделают лучше»).

Очень неохотно Лосев рассказал мне об «издании автора», под таинственным грифом которого выходили его философские книги на пороге 30-х годов, - мистификации, созданной в согласии с влиятельным государственным издателем и цензором, убежденным марксистом, убежденным, помимо всего прочего, и в том, что лосевские книги должны выходить. Я не понимал, однако, почему так неохотно повествуется эта история, пока не узнал - уже после его смерти, - что он, пренебрегши цензурными купюрами, опубликовал первоначальный текст «Диалектики мифа», за что и поплатился.

Когда молодой Лосев, как и многие символисты, открывал для себя (в частности, в музыке Скрябина) заманчивые бездны языческого демонизма, его позиция оказалась достаточно амбивалентной. Утверждая в статье о Скрябине, что «христианство знает, что демоны - зло; против них у него есть верные средства, вся эта нечисть падает бездыханной перед лицом Божиим, и креста довольно, чтобы она была обессилена»,

Лосев с интересом отмечает, что в язычестве «нет ощущения зла в демонизме; демоны суть те же существа, может быть, лишь рангом ниже».

Очевидная нелюбовь философа к «механистическому новоевропейскому миросозерцанию» влечет его если не к приятию, то к заинтересованному анализу «мистического анархизма» Скрябина, ценность которого заключена в подрыве «обыденных» ценностей:

«Слушая Скрябина, хочется броситься куда-то в бездну, хочется вскочить с места и сделать что-то небывалое и ужасное, хочется ломать и бить, убивать и самому быть растерзанным. Нет уже больше никаких норм и законов, забываются всякие правила и установки. Все тонет в эротическом Безумии и Восторге. Нет большей критики западноевропейской культуры, чем творчество Скрябина, и нет более значительного знака «заката Европы», чем эта сладость экстаза, перед которой тяжелая громада библиотек и науки - пыль и прах, летающий легче пуха».

И словно возмездие, даже не за солидарность со Скрябиным, а за весьма сдержанную попытку сочувственно отнестись к «сладости экстаза» лишь как к знаку кризиса европейского миросозерцания, приходит реальная гибель библиотеки при аресте философа в 1930 году.

«Не могу выразить тебе всей силы своего раздражения, озлобления и дикого отчаяния, - пишет Лосев жене в пронзительных письмах из лагеря, - в которые я погружен этим известием. До последней минуты я надеялся на сохранение библиотеки и научного архива, уповая, что Бог не тронет того, на что Сам же наставил и благословил. Что мне теперь делать? Гибель библиотеки - это удар, который, чувствую, даром не пройдет. Дело также и не в том, что власти не разрешили оставить библиотеку наверху. Тут дело не во властях. Можно ли остаться спокойным за более высокие ценности, которые делают возможным такое безобразие и возмутительное попрание всего святого и высокого?! Не нахожу слов, чтобы выразить всю глубину своего возмущения и негодования, и готов, кажется, бунтовать против всего, во что всю жизнь веровал и чем жил… Погибла последняя надежда на возвращение к научной работе, ибо что я такое без библиотеки? Это все равно, что Шаляпин, потерявший свой голос, или Рахманинов - без рояля. Что буду я делать, я, музыкант, потерявший свой инструмент, который нельзя восстановить никакими силами?»

Лосев стремится здесь же понять, за что он наказан лишением библиотеки:

«Неужели моя любовь к книгам в какой-нибудь степени сравнима с плюшкинским скопидомством, достойным, действительно, лишь разрушения и возмездия?.. Неужели творения великих людей не были для меня духовной пищей, мировой атмосферой мысли и чувства, вырвавшей меня из недр окружающего мещанства и пошлости?»

Опять возникает обманчивый призрак мещанства и пошлости, однако в письмах из лагеря отношение к «обыденному» порядку жизни в целом резко меняется: Лосев вспоминает масленицу, блины совсем по-розановски, как истинные устои жизни. А что касается языческих экстазов, то Лосев, я думаю, глубоко проникся розановской мыслью:

«Когда болит душа - тогда не до язычества. Скажите, кому с «болеющей душой» было хотя бы какое-нибудь дело до язычества?»

В том же цитированном письме Лосев описывает способ жизни, который был выработан им и его женой для того, чтобы жить полноценной жизнью, но который, с точки зрения властей, мог выглядеть лишь «внутренней эмиграцией»:

«Мы с тобой за много лет дружбы выработали новые и совершенно оригинальные формы жизни, то соединение науки, философии и духовного брака, на которые мало у кого хватило пороху. Соединение этих путей в один ясный и пламенный восторг, в котором совместилась тишина внутренних безмолвных созерцаний любви и мира с энергией научно-философского творчества, - это то, что создал Лосев и никто другой, и это то, оригинальность, глубину и жизненность чего никто не может отнять у четы Лосевых».

Уничтожение библиотеки и разрушение «духовного брака» воспринимается философом как «изнасилование нашей жизни, изгнание во тьму и безумие, ограбление и святотатство великого храма».

Разумом понимая всю абсурдность богоборчества, он становится богоборцем:

«…Душа моя полна дикого протеста и раздражения против высших сил, как бы разум ни говорил, что всякий ропот и бунт против Бога бессмыслен и нелеп. Кто я? Профессор? Советский профессор, которого отвергли сами Советы! Ученый? Никем не признанный и гонимый не меньше шпаны и бандитов! Арестант? Но какая же сволочь имеет право считать меня арестантом, меня, русского философа! Кто я и что я такое?»

Глубочайшее отчаяние перемежается с горькой иронией, «возвышенный» страх смерти переплетается с «подлым» страхом умереть «под забором»:

«И когда я околею на своем сторожевом посту, на морозе и холоде, под забором своих дровяных складов, и придет насильно пригнанная шпана (другой никто не идет) поднять с матерщиной мой труп, чтобы сбросить его в случайную яму (так как нет охотников рыть на мерзлой земле нормальную могилу), - вот тогда-то и совершится подлинное окончание моих философских воздыхании и стремлений, - и будет достигнута достойная и красивая цель нашей с тобой дружбы и любви».

Читая эти строки, я вспоминал слова Лосева из моей беседы с ним: «…Я, начиная с 30-го года, совершенно легко и свободно стал применять марксистские методы, конечно, со своим собственным и специфическим их пониманием».

Специфика этого понимания, в лагере, в то время когда «Правда» и «Известия» ударили по философу, роющему Беломорканал, в один и тот же день в декабре 1931 года статьей Горького «О природе», рождалась в муках таких вот мыслей:

«Как не хочется умирать! Стою я как скульптор в мастерской, наполненной различными планами и моделями и разнообразным строительным мусором и не содержащей ни одной статуи, которая была бы совершенно закончена. Ничего я не создал, хотя приготовился создать что-то большое и нужное, и только-только стал входить в зрелый возраст, когда должна была наступить кульминация всей работы и творчества. Тяжело умирать накануне больших работ и в сознании обладания большими средствами и материалами для этих работ».

Можно спорить о том, наступил ли Лосев впоследствии, выйдя из лагеря, «на горло собственной песне» или же он действительно «перевоспитался». В конечном счете он прошел через такую трагедию богооставленности и страха смерти, что «перевоспитание» могло и состояться, возможности даже сильных духом людей не безграничны. Режим готов был еще смириться с существованием «чудаковатого» преподавателя древних языков и историка античной эстетики, но свободного философа он стерпеть не мог. В середине 30-х годов Лосева извещает высокий партийный чин (классическая сцена отечественного кафкианства): мифом можно заниматься только античным, вместо философии займитесь эстетикой. И Лосев понял, что выбора нет. Также, как и тогда, в сорокалетнем возрасте, его мастерская до конца жизни осталась не использованной по прямому назначению (а Бахтин, ушедший из философии в филологию? Как в современной физике существует теория неразвернутых измерений, так в русской культуре XX в. существует тема неразвернутых направлений… Правда, у Бахтина «потемкинские деревни» не выстроились). Режим убил философа, и это было неизбежное убийство, ибо речь шла об убийстве философии. Убивали, конечно, любое свободное творчество, убивали поэтов, но поэзия все-таки допускалась, извращенная, оболваненная, она полагалась по штату, философы должны были исчезнуть как «класс», замененные идеологами. Палач и жертва неспешно, но верно шли навстречу друг другу все 20-е годы, движение было неумолимо - если посмотреть на это современными глазами, - здесь был прямо-таки античный фатализм, и жертва не могла не оступиться, и палач не мог не соответствовать своей профессии. Режим убил «вредного» философа, но с удивившей, наверное, самого себя снисходительностью допустил «безвредного» ученого. Таким образом, в судьбе Лосева мы обнаруживаем предельную мягкость предельно беспощадного режима, не оценить которую по достоинству ученый не посмел.

Уйдя с головой в исследование античности, Лосев не мог, однако, не сверять своих исследований со своим особенным, экзистенциальным опытом, глубоко интимным, потаенным и вместе с тем рвущимся наружу. Раздавленный смертельным страхом ученый тем не менее «помнил» о философе, и только этим я способен объяснить его неискоренимую пристрастность. Она прорвалась в «Эстетике Возрождения», ошеломив многих, но ярость, направленная против ренессансного человекобожия, плодившего горы трупов в трагедиях Шекспира, была на самом деле направлена против вчерашних палачей. Я, может быть, скажу ересь, но мне думается: каких же мучений стоила Лосеву работа над многотомной историей античной эстетики, равная, именно по работе, тому труду, который мог бы осилить Лосев-философ! Не случайно вырвалась у него эта мысль: «Античность, как я ее понимаю, мне очень близка в смысле предмета изучения, я ее очень люблю, но… я думаю, что вся античность все-таки представляет собой определенный период в истории культуры, в истории философии, в истории науки, период весьма недостаточный и ограниченный».

То есть занимался более полужизни «недостаточным и ограниченным» периодом, когда нужно было бы (но нельзя, нельзя!) заниматься своим творчеством! Когда я его спросил, считает ли он себя счастливым человеком, он помолчал и спросил меня, который час и не пора ли закругляться.

Правда, занимался же он все-таки Вл. Соловьевым! Нет лучшего введения в русскую философию, чем Вл. Соловьев. В своей ранней работе «Русская философия» (1918) Лосев поставил перед собой задачу, актуальность которой сейчас, в момент возрождения интереса к русской философии конца XIX - начала XX века, трудно переоценить. Речь идет о своеобразии метода русской философии, ее связи с художественными и мистическими типами сознания, а главное, о ее «синтетической религиозной целостности» (Н.Бердяев), изначальной экзистенциальности. В отличие от западных философов, справедливо писал молодой Лосев, «русские больше переживают (курсив мой. - В.Е.) свою философию», которая являет собой «до-логическую, до-систематическую, или, лучше сказать, сверх-логическую, сверх-систематическую картину философских течений и направлений».

Определяя общие формальные особенности отечественной мысли, Лосев подчеркивал, что «художественная литература является кладезем самобытной русской философии», ее решения основных жизненных проблем Лосев называл «философскими и гениальными».

Наибольшее внимание Лосев всегда уделял Вл. Соловьеву; многие другие философские и литературные фигуры второй половины XIX века виделись ему преимущественно как соловьевское «окружение». Такой интерес к Соловьеву понятен. Во-первых, с точки зрения академической школы, которую прошел Лосев, Соловьев наиболее фундаментальный русский философ, создатель собственной философской концепции, идеи «духовной телесности». Во-вторых, Соловьев - поэт и мистик, то есть носитель живого творческого опыта. В-третьих, он близок Лосеву своим пророческим даром, богоборчеством, предчувствием апокалиптических катастроф, которые пережило лосевское поколение. Лосева, безусловно, волнует и привлекает то, что «Соловьев весь без остатка сгорел в огне и ужасе своих апокалиптических предчувствий», его философия и жизнь теснейшим образом связаны, его образ - целостный, и именно созданию этого целостного образа посвящает Лосев свои позднейшие работы о Соловьеве.

Но если статья 1918 года написана во многом учеником Соловьева, раскрывающимся и ищущим свою «самость» философом, то позднейшие работы о Соловьеве написаны, как мне кажется, не без грусти, блестящим интерпретатором, оценившим жизненный подвиг состоявшегося философа. Это - ностальгия по реальному свободному мышлению, изучение более счастливого, но тоже постепенно утрачивающего радужные надежды alter ego. В самой тональности лосевского анализа я ощущаю печальную радость совпадений. Разве не думая о природе своей личности, и подытоживая жизненные раздумья, и искусно надевая соловьевскую «маску», Лосев пишет о том, что

«Вл. Соловьев - это в основном светлая, здоровая, энергичная, глубоко верующая в конечное торжество общечеловеческого и всечеловеческого идеала натура… И тем не менее… (он. - В.Е.) пришел невольно для себя к той философской позиции, которая уже была лишена у него жизнерадостных оценок современности и которая чем дальше, тем больше стала отличаться чертами тревоги, беспокойства, неуверенности и даже трагических ожиданий».

Эти черты, которые действительно свойственны позднему Соловьеву, к счастью, никогда не допустят превращения образа философа в националистическую икону. Соловьев видел слабости современной ему позитивистской западной философии (молодой Лосев смотрел на позитивистов его глазами), но еще большую опасность Соловьев видел в квасных теориях, отчасти присущих позднейшему славянофильству, его интерес к католицизму далеко не случаен. С явной симпатией повествует Лосев о том, как Соловьев, не считаясь со славянофильствующим московским общественным мнением, отстаивал собственную точку зрения. Этот момент соловьевского миросозерцания нужно иметь в виду, когда речь заходит о смысле русской философии начала XX века, наследницы традиций Соловьева.

Анализируя тему Востока и Запада у раннего Соловьева, Лосев отмечает их противостояние, «с чем тоже можно встретиться в больших трактатах Соловьева и что тоже осталось у него навсегда, впрочем, как можно заметить, совсем не в славянофильском духе».

Постоянным стремлением восточных религий, по мнению Соловьева, было «заставить человека отвлечься от всей множественности, от всех форм и таким образом от всего бытия».

Западная же тенденция, наоборот, в том, чтобы «пожертвовать абсолютным и субстанциональным единством множественности форм и индивидуальных характеров».

Соловьев ищет синтеза во вселенской религии, которая «призвана соединить эти две тенденции в их истине».

Программа Соловьева, как показывает Лосев, оказалась утопической, но самое выявление противопоставления по-прежнему необходимо для понимания сущности конфликта. Поиски путей его преодоления стали бы важной вехой в формировании нового, постутопического способа мышления.

Умудренный страшным опытом, Лосев не спешил поверить в чудеса обновления. Незадолго перед его кончиной я как-то зашел к нему, в его староарбатский дом, поздно вечером. Пили чай. Конечно же, мы были с ним, повторяю, люди из разных миров, но нас несколько сблизила та беседа, которая вышла в «Вопросах литературы». Не забуду, как после ее опубликования он неожиданно обнял меня, поцеловал и объявил: «А мы с тобой мужики хитрые…» За чаем я сказал:

Все-таки, как хотите, Алексей Федорович, а что-то меняется.

Он слегка склонил голову набок и скептически полуулыбнулся. У него было такое выражение, словно он сейчас сразу устанет - и тогда все. Устанет от человеческой глупости, необоснованных надежд, устанет и обособится, уйдет в себя. Нужно было спешить, пока он не «ушел». Мне ничего не хотелось, кроме как его обрадовать:

Алексей Федорович, Горбачев говорит, что общечеловеческие ценности выше классовых.

Он помолчал…

Так и говорит?

Ну что же, это серьезно, серьезно…

В размышлении о «негарантированном» будущем мы осушили стаканы самого философического русского напитка - крепкого чая.

1989 год Виктор Ерофеев

На 90-м году жизни, в день своего тезоименитства, скончался русский ученый-математик и православный мыслитель .

Виктор Тростников родился в Москве в 1928 году. Во время Великой Отечественной войны был эвакуирован в Узбекистан, где работал на сахарном заводе. По возвращении в Москву учился на физико-техническом факультете МГУ. Преподавал высшую математику в МИФИ, МИСИ, МХТИ им. Д. И. Менделеева, МИИТ и ряде других вузов.

Защитил кандидатскую диссертацию по философии в 1970 году. В начале своей литературной деятельности подготовил ряд статей и книг по истории математики и математической логике.

Постепенно центр тяжести его интересов сместился к религиозной философии. Много лет был профессором Российского Православного Университета, преподавал философию, философию права и всеобщую историю. Одна из первых его книг о православной философии («Мысли перед рассветом») была опубликована в Париже в 1980 году.

Этот факт, а также его участие в альманахе Василия Аксёнова «Метрополь» было расценено как диссидентство, и Виктор Николаевич был уволен с работы. С того момента его карьера математика окончилась. Вплоть до распала Советского Союза В. Н. Тростников работал сторожем, каменщиком, чернорабочим, прорабом.

Вплоть до последнего времени Виктор Тростников писал и публиковал книги о православной философии и проблемах современного богословия. В 2015 году была издана книга «Мысли перед закатом», получившая премию «Литературной газеты» «Золотой Дельвиг». Предполагалось, что эта книга будет последней, но летом 2016 года Виктор Николаевич написал еще одну «После написанного», которая вышла в январе 2017 года.

Наиболее важные работы автора: «Конструктивные процессы в математике», «Мысли перед рассветом», «Православная цивилизация», «Основы православной культуры», «Бог в русской истории», «Кто мы?», «Вера и разум. Европейская философия и ее вклад в познание истины», «Всмотрись - и увидишь», «Имея жизнь, вернулись к смерти».

Из интервью Виктора Николаевича Тростникова о главной идее своей книги «Бог в русской истории»:

- Я хотел показать на конкретном историческом материале, что история делается на Небесах и одним из элементов Божия замысла об истории есть именно многополярность цивилизаций. В книге на исторических фактах показано, как Промысл Божий вопреки всем обстоятельствам сохранял православную цивилизацию. И если так действительно происходило и это угодно Господу, то нас это вдохновляет, и в этой книге может найти ответ всякий задающий вопрос: «Погибла духовно Россия или нет?» Анализ нашей русской живучести убеждает в том, что простого, «природного» объяснения здесь недостаточно. Не может быть такой природной живучести: народ давно сошел бы со сцены, учитывая все перипетии нашей истории, такие, например, как монгольское иго, польско-литовская интервенция, колоссальный протестантский нажим при Петре I и Анне Иоанновне, нажим со стороны советской атеистической власти. Русский народ давно превратился бы в немцев или татар, но мы всегда оставались русскими, а без Божией помощи это невозможно. В своей книге я на фактах показываю, как в решающие моменты, когда уже казалось, что Россия скоро перестанет быть Россией, вдруг происходило нечто совершенно неожиданное - и угроза отступала. Это «неожиданное» буквально посылалось нам с неба - другого объяснения нет. Значит, Господу нужна наша цивилизация.

0.)

Родился в Москве 14 сентября 1928 года. Во время Великой Отечественной войны был эвакуирован в Узбекистан, где с 14 лет почти до окончания войны работал на сахарном заводе. По возвращении в Москву был мобилизован на трудовой фронт и работал слесарем на 45 авиамоторном заводе. Учился на физико-техническом факультете МГУ. Затем, будучи в звании доцента по кафедре высшей математики, преподавал в МИФИ, МИСИ, МХТИ им. Д. И. Менделеева, МИИТ и ряде других ВУЗов. Защитил кандидатскую диссертацию по философии в 1970 году. В начале своей литературной деятельности подготовил ряд статей и книг по истории математики и математической логике. Постепенно центр тяжести его интересов сместился к религиозной философии. Много лет был профессором Российского Православного Университета, преподавал философию, философию права и всеобщую историю. Одна из первых его книг о православной философии («Мысли перед рассветом») была опубликована в Париже в 1980 году. Этот факт, а также его участие в альманахе Василия Аксёнова «Метрополь» было расценено как диссидентство, и Виктор Николаевич был уволен с работы. С того момента его карьера математика окончилась. Вплоть до развала Советского Союза В. Н. Тростников работал сторожем, каменщиком, чернорабочим, прорабом.

Его работы по православному богословию, философии, истории и политике печатались в журналах «Москва», «Молодая гвардия», «Православная беседа», «Литературная учёба», «Русский Дом», «Энергополис», еженедельнике «Аргументы и факты», газетах «Завтра», «Правда», «Литературная газета», а также в других печатных СМИ. Общее число таких публикаций достигает нескольких сотен.

В последние годы своей жизни Виктор Николаевич писал книги о православной философии и проблемах современного богословия. В 2012-2014 годах в издательстве «Димитрий и Евдокия» вышли книги «Всмотрись - и увидишь», «Имея жизнь, вернулись к смерти» и «Разговоры о нашей жизни», составляющие по замыслу автора трилогию. Также в 2014 году в том же издательстве вышла стихотворная книга Виктора Николааевича «Мы - Третий Рим». В 2015 году была издана книга «Мысли перед закатом», получившая премию Литературной газеты «Золотой Дельвиг». Предполагалось, что эта книга будет последней, но летом 2016 года Виктор Николаевич написал еще одну «После написанного», которая вышла в январе 2017 года.

Помимо литературной деятельности Виктор Николаевич вел большую лекционную работу на радио и телевидении.

Список работ

Книги:

Элементарная теория ускорителей заряженных частиц. - М.: Учпедгиз, 1962. - 84 с., 10 000 экз.;

Физика: близкое и далёкое. // 1963 М. из-во «Знание»;

Человек и информация. - М.: «Наука», 1970

Конструктивные процессы в математике. М.: «Наука», 1975

Математики о математике

Загадка Эйнштейна. - М.: Знание, 1971

Жар холодных чисел и пафос бесстрастной логики. Формализация мышления от античных времен до эпохи кибернетики // 1977 г. из-во «Знание» (в соавторстве с Бирюковым Б. В.)

Мысли о России // «Русское возрождение» Нью-Йорк, 1987;

Мысли перед рассветом. - Париж, 1980, 360 с.; М., 1997 из-во «Штрихтон»;

Научна ли научная картина мира? // Новый мир, 1989, № 12;

Мысли о любви //Кубань, 1994;

«Им же вся быша» // Москва. 1995, № 1;

Понимаем ли мы Евангелие? // М., 1997;

Бог в русской истории. // Одесса, 1998;

Философия супружества. // М., 1999.

История одного предательства. //М.: 2000.

Православная цивилизация // 2004.

Трактат о любви. Духовные таинства // 2007 М. из-во «Грифон»

Россия земная и небесная // 2007 М. из-во «Грифон»

Бог в русской истории. // М. 2008 из-во Издательский Совет Русской Православной Церкви

Быть русскими - наша судьба // 2009 М. из-во «Грифон»

Вера и разум. Европейская философия и её вклад в познание истины // 2010 М. из-во «Грифон»

Жар холодных чисел и пафос бесстрастной логики. Формализация мышления от античных времен до эпохи кибернетики // 2009 г. из-во «Либроком»

Кто мы? Русские, украинцы, белорусы. // 2011 М. из-во Московской Патриархии

Всмотрись - и увидишь. // М. 2012. из-во «Димитрий и Евдокия»

Имея жизнь, вернулись к смерти. // М. 2013 из-во «Димитрий и Евдокия»

Разговоры о нашей жизни // М. 2014 из-во «Димитрий и Евдокия»

Мы - Третий Рим (поэма) // М. 2014 из-во «Димитрий и Евдокия»

История как божий промысел. // М. 2014 из-во Институт русской цивилизации (в соавторстве с Катасоновым В. Ю., Шимановым Г. М.)

Конструктивные процессы в математике. Философский аспект. // 2014 из-во «Ленанд»

Мысли перед закатом. // М. 2015 из-во «Димитрий и Евдокия»

После написанного. // М. 2016 из-во "Димитрий и Евдокия"

Лекции («беседы»):

Русские православные мыслители XIX века

Религия и наука

В начале было крещение // М. из-во Издательский Совет Русской Православной Церкви

Бог в русской истории// М. из-во Издательский Совет Русской Православной Церкви (Московский Патриархат)

Россия в XXI веке // М. 2011, 2012 из-во «Единство и Согласие»; М. из-во «Димитрий и Евдокия»; М. 2012 из-во «Бодрствование»

Христианское миропонимание и наука. Русские православные мыслители 19 в.// М. из-во Издательский Совет Русской Православной Церкви

1020-летие Крещения Руси. В начале было крещение.

Философу доступна тайна рождения,
жизни и смерти более,
чем кому либо из мира человека.

Виктор Комаров.

Простота и есть Величественность, Абсолютность.
ФМЦ-Динамизм.

5 марта 2016 года произошел уход Виктора Николаевича Комарова от сферы земного существования. Но для философа такого масштаба уход не означает исчезновение: во-первых, есть эффект Присутствия его Земного Опыта, который неизменно включается в создание Экологии Истории, в защиту Правды от Фальши; во-вторых, есть вечностное измерение его Естества, которое в виде духа заполняет сущностные измерения самой Реальности…
Я, пожалуй, единственный, с кем философ Комаров держался во всей своей Простоте - и это проявлялось прежде всего в его Скромности: при всех своих известных признанных всеми заслугах в философии главной заслугой своей жизни он считал поддержку ФМЦ-Динамизм в качестве Очага нового продолжения Исходной Мировой Традиции.
Теперь, когда стало прозрачным все философское поле советской цивилизации 70-х годов, можно сказать, что Комаров был единственным философом, кто мог воспринять и поддержать Онтологический Опыт ФМЦ-Динамизм. Дело в том, что это требовало небывалой философичности, чтобы избежать оков иллюзий, создаваемых каркасом слов, понятий, категорий, концептов - избежать того состояния, которое в своей лирической фиксации уловил поэт Ф. Тютчев:

Как сердцу высказать себя?
Другому как понять тебя?
Поймет ли он, чем ты живешь?
Мысль изреченная есть ложь

Философичность позволяет уловить мысль до слов, до понятий… просто философичность - это не от ума (потому умом и Россию не понять…), а от Духа. К сожалению, в мире господствует позитивизм, т.е. Эмпирический Опыт и источником падения советской цивилизации выступало то обстоятельство, что не был освоен Ленинский Опыт, направленный на преодоление позитивизма - в философском плане все скатилось на диалектический материализм, который хотя и представлял высшее формообразование позитивизма, но в методологическом плане был менее эффективным для задач цивилизованного мира, вхождение в который стал манией преследования почти для всей позднесоветской элиты. В таком состоянии противостояние в холодной войне стало для элиты бессмысленным, и она сдала Советский Союз
Надо сказать, что здесь особой вины М. Горбачева и нет. Он был просто некой шестеркой в руках КГБ, который всем и рулил, который его и поставил. Дело в том, что страна падала, а ортодоксальное крыло КПСС (Е. Лигачев, Г. Усманов … Г. Зюганов…) ничего не смогло предложить. А тот вариант, который предполагал запустить М. Суслов через привлечение ректора МГУ Рэма Хохлова, в зародыше был ликвидирован усилиями КГБ (прежде всего «заслуга» Ю. Андропова). Я уже писал об этом - это был советский вариант стратегии устойчивого развития, и он был более жизнеспособным, чем западный вариант, и более жизнеспособным, чем китайский вариант, запущенный Дэн Сяопином.
А Зюганов и Ко до сих пор не могут предложить стране ничего спасающего - как не могли, так и не могут, более того, заняли свою нишу в спектре политического гедонизма.
С именами таких Творцов, как Сергей Вавилов, Виктор Комаров, связана возможность продолжения Ленинского Опыта на тех Высотах, на которые не был способен Сталин - его стратегические возможности ограничивались упрощением ленинизма. А новые возможности таились в философском завещании Ленина, и частично оно было освоено, что позволило запустить советский вариант такого нового мирового философского направления, как философия естествознания, причем благодаря наличию ленинской теории отражения советский вариант выводил за пределы позитивизма. Но фундаментализм диамата все-таки растворил в себе зарождающееся новое философское направление, и даже авторитета президента АН СССР в качестве одного из авторов этого направления не хватило для его защиты. Отчасти этому помешало и то, что освоение ленинской теории отражения требовало наличия Исходной Онтологии, которая еще не была создана, хотя философское завещание есть прежде всего запрос к такой Онтологии (теперь она создана, и ее представляет ФМЦ-Динамизм).
Предельная философичность Виктора Комарова позволила тогда создать и удержать Казанскую школу философии естествознания, и потому можно заявить: есть Комаров - есть в Казани мировая философия; нет Комарова - нет в Казани мировой философии. Правда, потом один из учеников Комарова в лице Натана Солодухо привнес новое продолжение еще одного мирового направления - философии небытия.
Все это требовало от Виктора Николаевича и предельного мужества (и физически он был очень сильным человеком) - ведь все приходилось делать в условиях давления диамата и экологического загрязнения, привносимого зарвавшимися ремесленниками от философии, коим нет числа… Некоторые из них на предательстве советского (ленинского) начала сделали стремительную карьеру… Совсем недавно с самого верха был дан сигнал для оправдания такого карьеризма: мол не переживайте, не Горбачев, не Собчак, не Ельцин и не карьеристы разрушили страну, а сам Ленин подложил бомбу замедленного действия… Но что тут сказать? Просто нам открыто, цинично продемонстрировали уровень политического гедонизма.
А между прочим, кроме всего другого, я обязан Виктору Николаевичу и тем, что он открыл тогда мне глаза на масштаб Сталина. Теперь уже сам, исходя из онтологического понимания истории, могу сказать о том, что Сталин удержал советскую цивилизацию, пусть с издержками, но удержал. Тем более эти издержки искусственно создавал КГБ (я так символически обозначаю спецслужбы) в своей борьбе против ленинизма. После смерти Сталина для КГБ открылись просторы для осуществления Программы троцкизма, направленной на включение России в структуру Соединенных Штатов Европы - потом это озвучил Путин при своем вступлении во Власть в РФ: Европейский Союз от Лиссабона до Владивостока (ЕАЭС - промежуточный этап).
На проводы Комарова не пришел ни один представитель элиты - не было Р. Минниханова, М. Шаймиева, никого не было из аппарата президента, из Госсовета, не было ректоров даже из бывших… А между тем такие представители России, как Виктор Комаров, - это Народ и Интеллигенция в одном лице, и этим все сказано! Таких, как Комаров, в России и во всем мире можно по пальцам пересчитать. О состоянии элиты говорит и такой факт: Виктор Николаевич Комаров ни в каком качестве не вошел в иллюстрированную татарскую энциклопедию, а вроде бы директорами Института татарской энциклопедии (ИТЭ) были, казалось бы, серьезные люди: Рамиль Миргасимович Валеев (работал даже в Кабинете министров РТ), Гумер Салихович Сабирзянов; теперь ИТЭ возглавляет Искандер Аязович Гилязов. А в этой энциклопедии кого только нет - пусть они будут. Но как бы восприняла История нацию, которая, например, выпустила бы Казанскую математическую энциклопедию, включив туда всех академиков, профессоров, доцентов от математики, но при этом отказалась включить туда Николая Лобачевского?
А между тем это сделано не случайно. Так элита мстит за независимость Комарова, за его Масштаб, за его подлинное Величие. Это еще идет от позднесоветской элиты, например, статьи Комарова боялся публиковать «Коммунист Татарии», журнал Татарского обкома КПСС. Заведующим соответствующего отдела был тип по фамилии Русаков, который гордился своим поведением от комплекса швейцара и не боялся позорить свою фамилию. Теперь такие типы работают в Федеральном агентстве научных организаций и разрушают РАН в стиле «хвост виляет собакой» - и это самый характерный стиль от политического гедонизма.
Надо сказать и о том, что Комаров не воспринимал любой вид приспособленчества, в том числе и тот вид, который спекулирует на политических измерениях русской литературы, известный теперь как «Изборский клуб» - Виктор Николаевич считал, что нельзя в современном мире допустить наличие Империи ни в каком виде. Он гордился тем, что в Казани в лице ФМЦ-Динамизм имеется Очаг Альтернативы так называемому цивилизованному миру, Очаг Правды России, Очаг Правды земной цивилизации. Он глубоко презирал то пренебрежение, которое оказывают казанские татары (и в лице татарской элиты, и в лице ТОЦ - не случайно они пошли на поклон к «Изборскому клубу») этому Очагу, тогда как именно здесь татары не смешиваются среди «нерусских народов», а занимают свое онтологическое измерение в основаниях российской цивилизации. Виктор Николаевич всегда радовался лирическому сопровождению, если оно не нарушает Онтологического Императива - в данном случае речь идет о лирической формуле «Татары - Отец российской цивилизации; Русские - Мать российской цивилизации».

Фан ВАЛИШИН.


Описание

Виктор Франкл (1905-1997) - знаменитый австрийский врач-психотерапевт, психолог и философ. В годы Второй мировой войны он получил страшную возможность испытать на себе собственную концепцию.

Пройдя нацистские лагеря смерти, он увидел, что наибольший шанс выжить в нечеловеческих условиях имели не крепкие телом, а сильные духом. Те, кто знал, ради чего живет.

У самого Франкла было ради чего жить: в концлагерь он взял с собой рукопись, которой предстояло стать великой книгой.

Цитаты из произведения




В конце концов, Богу, если он есть, важнее, хороший ли Вы человек, чем то, верите Вы в него или нет

Если тебя о чем-то спрашивают, следует отвечать как можно более правдиво, но о том, чего не спрашивают, лучше молчать.

Мы уже говорили о том, что каждая попытка духовно восстановить, «выпрямить» человека снова и снова убеждала, что это возможно сделать, лишь сориентировав его на какую-то цель в будущем. Девизом всех психотерапевтических и психогигиенических усилий может стать мысль, ярче всего выраженная, пожалуй, в словах Ницше: «У кого есть "Зачем", тот выдержит почти любое "Как"»

Так что же такое человек? Это существо, которое всегда решает, кто он. Это существо, которое изобрело газовые камеры. Но это и существо, которое шло в эти камеры, гордо выпрямившись, с молитвой на устах.

Пусть на какие-то минуты, пусть в каких-то особых ситуациях, но юмор - тоже оружие души в борьбе за самосохранение. Ведь известно, что юмор, как ничто другое, способен создать для человека некую дистанцию между ним самим и его ситуацией, поставить его над ситуацией, пусть, как уже говорилось, и ненадолго.

И тогда явилось нечто неожиданное: черный юмор. Мы ведь поняли, что нам уже нечего терять, кроме этого смешного голого тела. Еще под душем мы стали обмениваться шутливыми замечаниями, чтобы подбодрить друг друга и прежде всего себя. Кое-какое основание для этого было - ведь все-таки из кранов идет действительно вода!

Счастье – это когда худшее обошло стороной.

Человек, не способный последним взлётом чувства собственного достоинства противопоставить себя действительности, вообще теряет в концлагере ощущение себя как субъекта, не говоря уж об ощущении себя как духовного существа с чувством внутренней свободы и личной ценности. Он начинает воспринимать себя скорее как частичку какой-то большой массы, его бытие опускается на уровень стадного существования.

Один мой товарищ на вопрос, как ему удалось избавиться от голодных отеков, ответил: «Я их выплакал»...

Никто не вправе вершить бесправие, даже тот, кто от бесправия пострадал, и пострадал очень жестоко.

В этот момент мне с необычайной остротой пришло в голову, что никакой сон, каким бы кошмарным он ни был, не может быть хуже реальности, которая окружала нас в лагере...

Волю к юмору, попытку видеть хоть что-то из происходящего в смешном свете можно рассматривать как род искусства жить.

Один знатный перс прогуливался однажды по саду в сопровождении слуги. И вот слуга, уверяя его, что видел сейчас Смерть, которая ему угрожала, стал умолял дать ему самого быстрого коня, чтобы он мог вихрем умчаться отсюда и вечером быть уже в Тегеране. Хозяин дал ему такого коня, и слуга ускакал. Возвращаясь домой, хозяин сам увидел Смерть и спросил: «Зачем ты так испугала моего слугу и угрожала ему?» «Вовсе нет, – ответила Смерть, – я не пугала его, я сама удивилась, что он еще здесь – ведь я должна встретиться с ним сегодня вечером в Тегеране»

Из всего этого мы можем заключить, что на свете есть две «расы» людей, только две! - люди порядочные и люди непорядочные. Обе эти «расы» распространены повсюду, и ни одна человеческая группа не состоит исключительно из порядочных или исключительно из непорядочных; в этом смысле ни одна группа не обладает «расовой чистотой!»

Только любовь есть то конечное и высшее, что оправдывает наше здешнее существование, что может нас возвышать и укреплять!

Дух упрям, вопреки страданиям, которые может испытывать тело, вопреки разладу, который может испытывать душа.

Каждому времени требуется своя психотерапия.

Пусть на какие-то минуты, пусть в каких-то особых ситуациях, но юмор - тоже оружие души в борьбе за самосохранение.